Уже в начале 1840-х годов молодой Тургенев, рецензируя русский перевод «Фауста» Гёте, которого он идентифицировал с его героем и называл «поэтом-эгоистом», задал очень симптоматичный русский вопрос: как можно оставаться, подобно Гёте, абсолютно, словно из «одного куска», цельной личностью и при этом, «не разрушаясь и даже не страдая, вынести в себе Мефистофеля?» И здесь вступило в силу уже иное, нежели у Гёте, понимание демонического, бесовского начала: «.русский бес не то, что черт немецкой», — иронически констатировал Тургенев еще в ранней поэме «Параша» 1843 года.

Гётевский Мефистофель почти любовно относится к Богу за его «человеческое» к себе отношение, за его любезные беседы с «чертом»:

Von Zeit zu Zeit sehe ich den Alten gern

Es ist gar hubsch von einem grossen Herrn,

So menschlich mit dem Teufel selbst zu sprechen, —

этими словами «немецкого беса» завершает Гёте «Пролог на небесах». Такой Мефистофель — часть злой силы, творящей, однако, добро («Ein Teil von jener Kraft, / Die stets das Bose will und stets das Gute schafft»); он является своего рода «антитезисом» Фауста, побуждает его к действию, порой разрушительному, но устремленному в конечном итоге к гармонии. «Диалектическое» содержание гётевской трагедии не случайно импонировала Гегелю, который, называл ее в своих лекциях об эстетике «абсолютно философской поэмой», считая «Фауста» прекрасной иллюстрацией развития Абсолютного духа.